Читая небольшой, но яркий рассказ Александра Куприна «Анафема», невольно вспоминаешь историю пророка Валаама — того самого, с которым заговорила ослица.
Царь Валак пригласил пророка Валаама проклясть народ израильский, но Валаам вместо проклятий стал изрекать благословения. «И сказал Валак Валааму: что ты со мною делаешь? я взял тебя, чтобы проклясть врагов моих, а ты, вот, благословляешь? И отвечал он, и сказал: не должен ли я в точности сказать то, что влагает Господь в уста мои?» (Библия, книга Числа 23:11, 12).
Вот и герою Куприна протодьякону Олимпию нужно было изречь анафемствования, но что-то пошло не так…
Отец Олимпий, муж «немного истеричной, немного припадочной дьяконицы», был прекрасным певцом. «Он один умел наполнить своим мощным звериным голосом все закоулки старого здания и заставить дрожать и звенеть в тон хрустальные стекляшки на паникадилах».
«Отец Олимпий был большой любитель чтения… Семинарское образование, основанное главным образом на зубрежке, на читке «устава», на необходимых цитатах из отцов церкви, развило его память до необыкновенных размеров. Для того чтобы заучить наизусть целую страницу…, ему достаточно было только пробежать глазами строки… Книгами снабжал его студент из Вифанской академии Смирнов, и как раз перед этой ночью он принёс ему прелестную повесть…
Это чтение взбудоражило стихийную протодьяконскую душу. Три раза подряд прочитал он повесть и часто во время чтения плакал и смеялся от восторга, сжимал кулаки и ворочался с боку на бок своим огромным телом…»
Началась служба. «Шёл чин православия в первую неделю великого поста. Пока отцу Олимпию было немного работы. Чтец бубнил неразборчиво псалмы, гнусавил дьякон из академиков — будущий профессор гомилетики.
Протодьякон время от времени рычал: «Воимем»… «Господу помолимся». Стоял он на своём возвышении огромный, в золотом, парчовом, негнувшемся стихаре, с чёрными с сединой волосами, похожими на львиную гриву…
Началось утверждение православия…
Но с протодьяконом случилось сегодня что-то странное, чего с ним ещё никогда не бывало… Почему-то его мысли никак не могли отвязаться от той повести, которую он читал в прошедшую ночь, и постоянно в его уме, с необычайной яркостью, всплывали простые, прелестные и бесконечно увлекательные образы. Но, безошибочно следуя привычке, он уже окончил символ веры, сказал «аминь» и по древнему ключевому распеву возгласил: «Сия вера апостольская, сия вера отеческая, сия вера православная, сия вера вселенную утверди».
Архиепископ был большой формалист, педант и капризник. Он никогда не позволял пропускать ни одного текста… служб. И отец Олимпий, равнодушно сотрясая своим львиным рёвом собор…, проклял, анафемствовал и отлучил от церкви: иконоборцев, всех древних еретиков, … магометан, богомолов, жидовствующих, проклял хулящих праздник благовещения, корчемников, обижающих вдов и сирот, русских раскольников, бунтовщиков и изменников: Гришку Отрепьева, Тимошку Акундинова, Стеньку Разина, Ивашку Мазепу, Емельку Пугачева, а также всех принимающих учение, противное православной вере.
Потом пошли проклятия категорические: не приемлющим благодати искупления, отмещущим все таинства святые, отвергающим соборы святых отцов и их предания.
«Помышляющим, яко православнии государи возводятся на престолы не по особливому от них Божию благоволению, и при помазаний дарования Святаго Духа к прохождению великого сего звания в них не изливаются, и тако дерзающим противу их на бунт и измену. Ругающим и хулящим святые иконы». И на каждый его возглас хор уныло отвечал ему нежными, стонущими, ангельскими голосами: «Анафема»…
Протодьякон подходил уже к концу, как к нему на кафедру взобрался псаломщик с краткой запиской от отца протоиерея: по распоряжению преосвященнейшего владыки анафемствовать болярина Льва Толстого…
От долгого чтения у отца Олимпия уже болело горло. Однако он откашлялся и опять начал: «Благослови, преосвященнейший владыко». Скорее он не расслышал, а угадал слабое бормотание старенького архиерея:
«Протодиаконство твоё да благословит Господь Бог наш, анафемствовати богохульника и отступника от веры Христовой, блядословно отвергающего святые тайны Господни болярина Льва Толстого. Во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа».
И вдруг Олимпий почувствовал, что волосы у него на голове топорщатся в разные стороны и стали тяжёлыми и жёсткими, точно из стальной проволоки. И в тот же момент с необыкновенной ясностью всплыли прекрасные слова вчерашней повести:
«…Очнувшись, Ерошка поднял голову и начал пристально всматриваться в ночных бабочек, которые вились над колыхавшимся огнём свечи и попадали в него…
— Сгоришь, дурочка, вот сюда лети, места много, — приговаривал он нежным голосом, стараясь своими толстыми пальцами учтиво поймать её за крылышки и выпустить. — Сама себя губишь, а я тебя жалею».
«Боже мой, кого это я проклинаю? — думал в ужасе дьякон. — Неужели его? Ведь я же всю ночь проплакал от радости, от умиления, от нежности».
Но, покорный тысячелетней привычке, он ронял ужасные, потрясающие слова проклятия, и они падали в толпу, точно удары огромного медного колокола…
Но чёткая память всё дальше и дальше подсказывала ему прекрасные слова: «Всё Бог сделал на радость человеку».
Протодьякон вдруг остановился и с треском захлопнул древний требник. Там дальше шли ещё более ужасные слова проклятий, те слова, которые… мог выдумать только узкий ум иноков первых веков христианства.
Лицо его стало синим, почти чёрным, пальцы судорожно схватились за перила кафедры. На один момент ему казалось, что он упадёт в обморок. Но он справился. И, напрягая всю мощь своего громадного голоса, он начал торжественно:
— Земной нашей радости, украшению и цвету жизни, воистину Христа соратнику и слуге, болярину Льву…
Он замолчал на секунду. А в переполненной народом церкви в это время не раздавалось ни кашля, ни шёпота, ни шарканья ног. Был тот ужасный момент тишины, когда многосотенная толпа молчит, подчиняясь одной воле, охваченная одним чувством. И вот глаза протодьякона наполнились слезами и сразу покраснели, и лицо его на момент сделалось столь прекрасным, как прекрасным может быть человеческое лицо в экстазе вдохновения. Он ещё раз откашлянулся… и вдруг, наполнив своим сверхъестественным голосом громадный собор, заревел:
— …Многая ле-е-е-та-а-а-а.
И вместо того чтобы по обряду анафемствования опустить свечу вниз, он высоко поднял её вверх.
Теперь напрасно регент шипел на своих мальчуганов, колотил их камертоном по головам, зажимал им рты. Радостно, точно серебряные звуки архангельских труб, они кричали на всю церковь: «Многая, многая, многая лета».
На кафедру к отцу Олимпию уже взобрались: отец настоятель, отец благочинный, консисторский чиновник, псаломщик и встревоженная дьяконица.
— Оставьте меня… Оставьте в покое, — сказал отец Олимпий гневным свистящим шёпотом и пренебрежительно отстранил рукой отца благочинного. — Я сорвал себе голос, но это во славу Божию и его… Отойдите!
Он снял в алтаре свои парчовые одежды… и сошёл в храм. Он шёл, возвышаясь целой головой над народом, большой, величественный и печальный, и люди невольно, со странной боязнью, расступались перед ним, образуя широкую дорогу…
Только в церковном сквере догнала его маленькая дьяконица и плача, и дёргая его за рукав рясы, залепетала:
— Что же ты это наделал, дурак окаянный!..
— Всё равно, — прошипел, глядя в землю, дьякон. — Пойду кирпичи грузить, в стрелочники пойду, в дворники, а сан всё равно сложу с себя. Завтра же. Не хочу больше. Не желаю. Душа не терпит. Верую истинно, по символу веры, во Христа и в апостольскую церковь. Но злобы не приемлю. «Всё Бог сделал на радость человеку», — вдруг произнёс он знакомые прекрасные слова».
Подготовила Елизавета Черникова

